— О, да! Вы откажетесь. Ну, ей Богу! Мало ли, кто чего не любит! Но это же безответственно. Вы скоро этот поймете, потому что власть сменится. Новая власть вас не тронет за старые заслуги. Но ваших единомышленников снова посадят в тюрьму. И Свобода, которая уже вроде совьёт гнездо и утвердиться на нашей родине, снова будет закована в кандалы, посажена в казематы и утоплена в крови. Вы посмотрите на это и ужаснётесь. Вы будете писать письма новому тирану России, полные горьких упрёков и страстного осуждения, но они не увидят свет, пока власть не сменится вновь. Но вы до этого не доживете. Вас похоронят, как героя, но ваши соратники будут стоять у вашего гроба, под честное слово выпущенные из тюрьмы. А ваши книги на несколько десятилетий снова запретят в России.
— Та новая тирания, о которой вы говорите, это будет революционная власть?
— Разумеется.
— А как будут называться мои книги?
— Я помню название только одной, ваших мемуаров, которые вы напишите спустя тридцать лет.
— И?
— «Записки революционера».
— Александр Александрович, — усмехнулся Кропоткин, — во-первых, я не верю в пророчества, во-вторых, это совершенно невозможно. Если бы вы знали, как я отношусь к вашему отцу, вам бы в голову не пришла эта романтическая сказка. Государь собирается освободить крестьян, и это дело решённое. Он герой и подвижник, достойный поклонения, и, если бы сейчас в моем присутствии кто-нибудь свершил покушение на царя, я бы ни минуты не колеблясь, грудью закрыл Александра Николаевича.
Саша не сомневался в искренности собеседника. Он живо вспомнил тот эпизод из автобиографии Валерии Новодворской, где она вспоминает, как ходила в Комитет Комсомола с просьбой отправить её на войну во Вьетнаме, чтобы сражаться там с мерзкими американцами, угнетающими добрый вьетнамский народ, и не дающими ему строить светлое социалистическое будущее.
Пассионарии они такие: плюс молниеносно меняется на минус и минус — на плюс. И всё с готовностью отдать жизнь. Сначала за одно, а потом — за другое.
Взгляды Валерии Ильиничны полностью перевернула повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Что-то изменит убеждения Петра Алексеевича? «Капитал» он что ли найдёт?
— Я всегда рад в таких случаях ошибиться, — сказал Саша. — Честно говоря, вы из одного чувства противоречия просто обязаны назвать ваши мемуары как-нибудь по-другому. Например, «Записки оппозиционера, четверть века на левой трибуне российского парламента» или, скажем: «Исповедь бунтаря, записки вице-премьера».
— «Записки верноподданного», — предложил Кропоткин.
— О, нет! — воскликнул Саша. — Вот это совершенно невозможно!
— Зря не верите, — насупился гость.
— У крестьянской реформы много огрехов, — сказал Саша, — слишком постепенное освобождение, слишком большой выкуп, зачастую непосильный, сохранение общины, которая ничем не лучше тех 600 парламентариев, которые могут узурпировать власть. Пожалуй, хуже, ибо состоит из людей необразованных. Не верю я в благородных дикарей.
— Вы не знаете русский народ! — горячо возразил Кропоткин. — Ничего я дурного не видел от крепостных моего отца: только помощь, поддержку и сочувствие. Однажды мы с братом играя разбили дорогую лампу. Дворовые немедленно собрали совет. И на Кузнецком мосту за свои деньги купили такую же лампу. За пятнадцать рублей — для дворовых огромная сумма. А нас не попрекнули даже словом.
— Я действительно не знаю русский народ, — признался Саша. — Даже спорить не буду. Но я знаю, что, если одному человеку дать абсолютную власть над другим, даже лучший из людей станет тираном. Община — это такой коллективный деспот.
— Община — это лучшая из русских традиций, — возразил Кропоткин. — Зародыш справедливого общества.
Саша вздохнул.
— Да, подобные коллективные формы собственности — артели, общины, кооперативы — иногда работают. Но только при одном непременном условии: это должно быть добровольное объединение. Крестьянская община — объединение не добровольное.
— Можно сказать, что город — тоже не добровольное объединение, — возразил гость, — однако прекрасно управляется выборным муниципалитетом.
— Не путайте коллективное управление и коллективную собственность.
— Какая разница чем управлять?
— Я знаю, что ненавистников общины раз два и обчёлся, — сказал Саша, — но обратите внимание на одну вещь. Мои единомышленники почему-то в основном печатаются в специальных экономических журналах. Потому что разбираются в экономике и прекрасно понимают, что из сохранения общины ничего хорошего не выйдет.
— Голословное утверждение, — усмехнулся Кропоткин.
— Ладно, — сказал Саша. — Оставим этот спорный вопрос, мне бы не хотелось с вами поругаться, не успев толком познакомиться. С тем, что временно обязанное состояние и большой выкуп могут стать камнем преткновения вы согласны?
— Пожалуй, — сказал гость, — но сейчас это не главное. Главное — воля.
— Да, — кивнул Саша, — но через пару лет эти подводные камни могут выйти на первый план, и вы разочаруетесь.
— Нет, — упрямо заявил Кропоткин, — свободу ничто не перечеркнёт.
— Хорошо, — хмыкнул Саша. — Знаете, я помню из ваших «Записок» ещё пару эпизодов. Во-первых, ваша мать умерла от чахотки, когда вы были маленьким мальчиком. Так ведь?
— Да, но это не тайна.
— Вас воспитывала мачеха, которая так и не смогла заменить вам мать.
Кропоткин слегка побледнел.
Однако сказал:
— Это тоже несложно выяснить.
— Вы очень близки с братом, — добавил Саша, — и постоянно с ним переписываетесь, причем вам не хватает денег на почтовые расходы, и вам приходится писать очень мелким почерком.
— Никак на вас работает Третье Отделение, — предположил гость.
— Давно мечтаю, — усмехнулся Саша, — но нет. А ещё, когда вы ещё жили в Москве, ваш отец приказал выпороть одного крепостного за несколько разбитых тарелок. Вам было ужасно стыдно за решение отца, весь день вы ничего не ели, а потом подловили этого мужика в коридоре и попытались поцеловать ему руку. Но он отдернул её со словами: «Вырастете, таким же станете». Вы рассказывали кому-нибудь об этом?
Гость побледнел ещё больше.
Глава 23
— Нет, никому не рассказывал, — проговорил Кропоткин.
И тогда дверь открылась, пахнуло табачным дымом и осенним холодом, и на пороге появился Гогель.
— Закончили с вашими пророчествами, Александр Александрович? — спросил он.
— Да, — кивнул Саша. — Но Пётр Алексеевич мне не поверил.
— Александр Александрович мало кому берётся предсказывать судьбу, — заметил Гогель, садясь. — Вы третий, князь, после государя и Шамиля.
— Кстати, про Шамиля, — сказал Саша. — Я забыл сказать. Он присягнёт русскому царю.
— Да? — улыбнулся Григорий Федорович. — Дай Бог!
— Вы всё-таки запишите то, что я сказал, Пётр Алексеевич, — посоветовал Саша, — вдруг, да что-то начнёт сбываться. Или лучше запомните. А то чем чёрт не шутит!
— Александр Александрович не ошибается, — подлил Гогель масла в огонь, — по крайней мере, пока не было случаев.
— Если я имел несчастье вас обидеть, Петр Алексеевич, прошу прощения, — сказал Саша. — Совсем не хотел вас расстроить. Думаю, судьбу можно изменить. Знаете, этого эпизода нет в вашей биографии. Вы никогда не пили чай у меня в Царском селе. Мы никогда не были с вами дружны. Вы вообще меня там не любите. Давайте это изменим. Это не так сложно, потому что я там другой.
И перевёл взгляд на Гогеля.
— Мы тут обсуждали с Петром Алексеевичем, какую вывеску ему повесить над входом в дом, если не дай Бог случится революция. Пётр Алексеевич, как вам такое: «П. Кропоткин, столяр»?
— Неплохо, — слабо улыбнулся гость.
— Григорий Фёдорович, можно Кропоткину со мной учиться столярному делу? — спросил Саша. — А то мне с Володькой скучно, он маленький, а Никса больше этим не занимается.
— Думаю, да, — сказал Гогель. — Если начальство корпуса не будет против.